– Садись, – сказал папа. – Ну так вот. Когда мы…
– «Наши доблестные шахтеры…» – говорила со стены черная тарелка.
– Аннушка! – сказал отец. – Выключи радио…
Донеслись тихие шаги, было слышно, как мать выдернула вилку из розетки, и Володя почувствовал, что она обняла их и шепотом сказала:
– Ванюша, долго не засиживайтесь. Хорошо?
– Ладно… Как Славик?
– Немного полегче, – сказала мать, – ничего, все будет нормально. Не волнуйся. Я пошла, что-то наш малыш захныкал.
Они услышали, как мать присела на кровать и начала тихо напевать, укачивая и успокаивая Славика.
Отец сидел, смотрел на огонь в печке, курил едкую махорку, о чем-то думая. Потом повернулся к Володе:
– Грудь-то болит, сынок?
– А-а-а, ерунда! – махнул рукой Володя. – Ты же нас приучил, если тяжело, больно или плохо, всегда думай о близких, тогда полегчает. Это же правда, пап?
– Да, Вовка, так и есть, – сказал отец, выбросил окурок, достал из кармана жестяную баночку, свернутую газету, быстро скрутил новую цигарку, прикурил и взглянул на сына. – Я прошел всю войну, думая о родителях, нашей мамке, тебе, и знаю, что вы оберегали меня от смерти.
– Ты же далеко был от нас, – сказал Володя и, прижавшись к отцу, незаметно прикоснулся к большому уродливому шраму на спине. – Пап, я не понял, как – берегли?
Володя видел, как сошлись густые брови, образуя на переносице злую насупинку, взгляд стал каким-то тяжелым, жестким, чужим – не тем, как всегда смотрел на них, а страшным, обжигающим.
– Пап, не смотри так, не надо. Лучше скажи, как могли тебя беречь?
Отец затянулся, выпустил едкий дым и медленно сказал:
– Знаешь, Вовка, трудно и сложно это объяснить. Ты сейчас не поймешь. С Аннушкой, нашей мамкой, мы прожили после свадьбы всего месяц или два, а потом меня призвали в армию. Она осталась жить с моими родителями. Сначала меня отправили учиться в полковую школу, затем дивизионную. Хотели послать на офицерские курсы, но я отказался, сославшись на маленькое образование. Так и остался старшиной. Командиром у нас был толковый, умный мужик. С ним нашел как-то общий язык. Он старался мне помогать, ну и я платил ему той же монетой. Через несколько месяцев пришло письмо, где мамка написала, что ты родился. Ух, как я обрадовался, Вовка! Не знаю, каким образом, но командир об этом прослышал. Вызвал к себе и сказал:
– Слушай, Иван. Иди в канцелярию и оформляй отпуск. Съездишь домой, родителей, жену с сыном повидаешь.
Мне очень хотелось съездить на побывку, но стал отказываться. Говорил, что много дел останется незавершенными, но командир голос повысил и уже в приказном порядке строго так:
– Старшина, слушай мою команду! Взять документы – и в путь. Не могу тебе объяснить, но если ты сейчас не съездишь, может так получиться, что не скоро еще домой попадешь. Ничего не спрашивай, а быстро выполняй мой приказ. Все, свободен!
На поезде, попутках, а где и пешком я торопился домой. Всю дорогу мечтал, как буду тебя нянькать. Чуть ли не бегом бежал по деревенской улице, когда добрался. Открыл дверь, сбросил вещмешок и остановился, словно вкопанный, глядя, как наша мамка тебя кормила. А ты лежал на руках и только покряхтывал, причмокивая.
Все сразу бросились обниматься, а я мамку крепко-крепко прижал, смотрю на тебя, а ты будто почувствовал, что папка вернулся. Агукать начал, улыбаться ртом беззубым. Подхватил, лицом прижался, а от тебя материнским молоком пахнет, и сам еще малюсенький, а потом захныкал, когда задел тебя щекой небритой. Губенки кривишь, слезы на глазах…
– Пап, пап, – перебил Володя, – я это помню.
– Нет, Вовка, ошибаешься. Ты же грудной был…
– Помню, помню…. – упрямо твердил Володя.
Отец взглянул на него, прижал к себе худенького Володю и снова отвернулся к печке, наблюдая за пляшущими язычками пламени.
– Да, не удалось мне вволю с тобой понянькаться и в родном доме побывать: наступила пора назад возвращаться. Взял я листок бумаги, прижал к нему твою кроху-ладошку, обвел ее чернилами и сунул в карман, чтобы всегда о тебе помнить. Моя мать сняла с себя иконку, надела мне и сказала:
– Береги ее, Ваня. Она беду отведет. Не потеряй.
И, перекрестив, поцеловала.
Со всеми попрощался, нашу мамку поцеловал, тебя, пахнущего молоком, вдохнул, чтобы не забыть этот запах, и вышел, сказав, чтобы меня не провожали. Понимаешь, Вовка, словно камень на душе лежал.
– Почему? – тихо спросил Володя, прижавшись к отцу.
– Предчувствия были нехорошие, – снова нахмурился отец.
– Какие?
– Плохие, Вовка, плохие, – подумав, сказал отец. – Вернулся в часть, а через три недели началась война.
– Расскажи, пап.
– Тяжело вспоминать, да и не люблю, – сказал отец и, просыпая махорку на пол, свернул цигарку и прикурил. – До сих пор снятся ребята. Из тех, с кем я был с самого начала войны, наверное, единицы в живых остались. Да и они разбросаны судьбой во все стороны. Сколько раз искал, так никто и не отозвался. Многих потеряли за первые дни войны, очень многих. Страх, неразбериха, растерянность была. Фашисты беспрерывно бомбили, десант в тыл сбрасывали. Мы не понимали, что творится. Порой казалось, что эти выродки со всех сторон наступали. Нам отдали приказ, чтобы отходили на восток, а куда именно, никто не знал. Так и шли, отбиваясь. А фашисты то сзади, то с флангов на нас перли или вообще впереди оказывались. Жутко было, непонятно…
– Пап, ты говоришь, что было страшно, а у самого-то вон сколько орденов и медалей на гимнастерке! Значит, ты хорошо воевал?
– Все воевали. Бились за нашу землю, за матерей и отцов, за детей своих. Дрались, себя не жалея, чтобы войну выиграть. И мы смогли победить, хоть и очень много людей погибло. Но вначале было страшно. Убивали наших солдат, в плен попадали, в окружение…
– И ты, пап, находился в окружении? – перебил Володя.
– Да, довелось, – медленно, с неохотой, сказал отец. – Первый раз угодили в конце июня сорок первого года, потом на следующий год пробивались с тяжелыми боями, а последний раз попали, когда Венгрию освобождали. Нас тогда в болото заманили, и мы три дня не могли из него выйти, такой ураганный огонь вели фашисты, что нельзя было голову поднять. Когда помощь подоспела, оказалось, что от всего полка лишь рота осталась, да и то почти все были ранены. Вот так-то, Вовка…
– Пап, расскажи, а? – стал просить Володя. – Ты ни разу об этом не говорил.
Отец поморщился, словно от боли, растер лицо ладонями, шумно выдохнул:
– Не хочу вспоминать. Тяжело…
– Ну пап! Хотя бы как в первый раз попал…
Отцовский взгляд из-под густых бровей сделался колючим, будто чужой человек рядом сидел. Он глухим голосом начал рассказывать, изредка замолкая:
– Летом жара стояла несусветная. Мы отступали от самой границы. Нашу часть почти полностью разбили, а остальные получили приказ отходить на восток. А куда? Место назначения никто не знал. Просто – на восток.
Творилось что-то невообразимое. Давят фашисты, прорывают оборону… Стрельба ни на минуту не прекращалась. Меня ранило под ключицу. Осколок вышел со спины, вырвало кусок мяса. Санитары остановили кровь, замотали – и все. Сказали, что надо срочно в госпиталь. А где его искать-то? Никто об этом не знал. И мне пришлось еще два дня идти со своим подразделением. От жары началось нагноение, стал бредить от высокой температуры. Очнусь, а мне говорят, что я какого-то Вовку звал и с ним разговаривал, а сам шел в это время вместе со всеми. Знал, если упаду, уже не смогу подняться.
В следующий раз очнулся, ткнувшись головой в спину солдата. Все стояли, пропуская колонну санитарных машин. Наши остановили одну, кое-как затолкали меня в переполненный кузов, и я сразу потерял сознание. Пришел в себя от громких взрывов. Фашистские самолеты, несмотря на то, что на машинах были нарисованы красные кресты, сбрасывали на колонну бомбы. Такая карусель в воздухе крутилась, что смотреть было жутко. Все лежали и ждали, попадут в нас или нет. Это, Вовка, хуже всего. Оружия мы не имели, только документы находились с нами. Лишь у меня наган лежал на всякий случай.
– Какой случай?
– Лучше застрелиться, чем в плен попасть к фашистам, – сказал отец и замолчал, задумавшись.
Володя осторожно к нему прижался. Тихо, чтобы не заметил отец, ладошкой нащупал на спине глубокий шрам и начал его гладить, едва касаясь пальцами.
– Проклятые фашисты весь день за нами охотились. Повезло, что на пути встретился лесочек. Машины, уцелевшие после бомбежек, быстро в нем скрылись. Ближе к вечеру еще появились новые машины с тяжелоранеными. Водители сказали, что мы попали в окружение. Посовещавшись, решили прорываться ночью. Единственный шанс, что пробьемся к нашим. Пока не стемнело, нас санитары перевязали, мертвых похоронили в лесу, подлатали машины и стали ждать.
После двенадцати ночи, когда стало темно, колонна тронулась в путь. Выехали на дорогу, словно язвами, усеянную воронками от бомб и снарядов. Без света, тихо поехали на восток. Тридцать или сорок машин было, и в каждой битком лежали раненые. Ты представляешь, Вовка, сколько везли наших бойцов? Уйма!
Колонна растянулась по дороге, и вдруг раздались выстрелы из танковых орудий, словно нас специально ждали. Подожгли первую и последнюю машины, а затем не торопясь начали расстреливать всю колонну, будто в тире. Видно было, как все ближе и ближе к нам разлетались машины от взрывов, вспыхивая как свечи. Жутко в кузове лежать и ждать своей очереди…
В нашей машине ехал молоденький лейтенант. Он заметил при всполохах, что в одном месте можно прорваться. Закричал шоферу, чтобы тот выворачивал в степь. Машина съехала с дороги, за нами еще одна успела выскочить – и все. Остальных накрыло снарядами. Только мы и увидели, как в воздух взлетали обломки от машин и то, что осталось от наших солдат. У меня до сих пор эта картина стоит перед глазами…
Снова отец замолчал. Володе было видно, как дрожали его руки, стараясь удержать баночку с махоркой. Володя забрал ее, оторвал кусочек газеты, свернул цигарку, провел по краешку языком и помог отцу прикурить. Тот сделал несколько глубоких затяжек и, обжигаясь, выбросил окурок в печку, продолжая молчать.
Глядя на огонь, Володя терпеливо ждал, стараясь не потревожить отца. Незаметно свернул еще одну цигарку и положил ему на ладонь. Отец вздрогнул от неожиданности, с недоумением взглянул на самокрутку и опять закурил, забыв, что только сейчас выбросил окурок. Долго он сидел, не шевелясь, потом продолжил свой рассказ:
– Гнали мы в степь. Лежали в кузове, ударяясь друг о друга, и терпели, стараясь не застонать от боли. Думал, что удалось вырваться, и вдруг почувствовал сильный удар, и я куда-то в темноте полетел. Потом еще удар обо что-то острое – и потерял сознание…
Очнулся от солнечных лучей, бьющих в глаза. Стал подниматься, и не получается. В грудь что-то уперлось и колет. Приподнял голову и вижу, как чья-то винтовка своим штыком – и откуда она взялась, не пойму? – пропорола мне плащ, гимнастерку и, проткнув иконку, уперлась в грудь. Тогда я повернулся медленно на бок и, изгибаясь, как червяк, еле-еле поднялся на ноги. Смотрю, а вокруг все, кто со мной в кузове находился, мертвые лежат. В озере лишь одно крыло виднелось от машины. Медленно развернулся, а позади высоченный обрыв, с которого мы упали. Я лежал-то с краю и первым вылетел из кузова, поэтому и остался в живых, а на других взглянуть было страшно. Разбросало их по всему берегу.
Стон услышал, когда хотел взобраться на обрывистый берег. Потом кто-то меня тихим голосом позвал. Посмотрел, а в стороне от всех лежит сержант. Рукой пошевелил, чтобы я подошел. Добрался до него, и страшно стало от его вида. Показал он на мой наган и зашептал: мол, застрели.
– Да ты что, сержант? – сказал ему. – Сейчас тебя чем-нибудь перемотаю, и потихонечку начнем выбираться. Потерпи, до своих дотянем, а там сразу в госпиталь.
Он стал опять шептать, а на губах пена кровавая пузырилась:
– Старшина, я уже не жилец. Отдай наган и уходи. Доберешься до наших, расскажи, что произошло. Оставь и иди. Плохо мне. Немного жить осталось. Наши где-то рядом. Если останешься в живых, отомсти за нас. Уходи…
Отдал я наган. Попрощался, зная, что больше не увидимся, и побрел. Кое-как взобрался на обрыв, оглянулся, а он уже и не дышит, и оружие не понадобилось. Стоял на краю, Вовка, и не знал, что делать. Пустота внутри. Один остался. И так тошно было на душе, хоть волком вой! Хотел уже назад спуститься, взять оружие и… И тут словно кто-то в сердце кольнул. Как же вы останетесь без меня, как жить будете? Не выдержал, взвыл по-звериному, любым способом, хоть ползком, решил добраться до наших. Я обязан был выжить, обязан был вернуться домой, чтобы ты сиротой не остался.
Оглядываться начал по сторонам. Определил по солнцу, где восток находился, и пошел, а к ногам будто гири привязаны, и с каждым шагом они все тяжелее и тяжелее. Иногда прямо на ходу терял сознание. Очнусь – и вижу по следам, что на одном месте топтался. Снова на солнце взгляну и бреду на восток. Вокруг везде стрельба шла, разрывы снарядов слышны, мертвые лежали, танки, машины горели, и я в этом аду весь день двигался в сторону наших.
Ночью добрался до своих. Смутно помню, как сразу меня на машине отправили в госпиталь. Потом рассказывали, когда стали снимать с меня одежду, весь персонал сбежался. Все, начиная от сапог и заканчивая плащом, было превращено пулями в решето, а на мне врачи не нашли ни одной царапины – кроме той, первой, раны. Когда узнали, откуда я вернулся, вообще удивились. Из той колонны добрался я один живым. Врачи заметили перед операцией мой сильно сжатый кулак. Долго мучились, чтобы пальцы разогнуть, а когда получилось, увидели в ладони свернутый листок бумаги, на котором был рисунок детской ручонки. Получается, Вовка, что ты меня вывел из окружения, словно за руку держал.
Кто был со мной в тот день, все погибли. Их не пересчитать. А за всю войну? Воевали и умирали, чтобы всех фашистов уничтожить. За нашу землю дрались, за всех родственников. Для того чтобы мы вот как сейчас могли сидеть у печки и разговаривать. Воевали, чтобы вам мирно жилось. Понял, Вовка? А теперь иди. Разбередил ты мне душу своими расспросами. Я немного еще посижу, потом мамке помогу.
– Чем поможешь? – спросил Володя, вставая и тихо направляясь в комнату.
– Понянькаюсь с малышом, чтобы мамка отдохнула, – донесся голос отца. – Хочу наверстать упущенное, если получится. Иди, сынок, иди…